В том-то и штука, что не очень уверовал. Сколько ни доказывай, что подлинно в нас простейшее, это никак не подходит для собственной персоны.
Тут-то и начинается раздвоение. И нервные расстройства.
Но стоит ли расстраиваться?.. Не так-то просто отыскать человека, между чьим сущим и видимым — знак равенства.
Разве среди совсем юных, не оперившихся, бредущих ощупью — вроде этой затурканной девицы — Костантии, которую распирает где нужно и где не нужно…»
Стояние с ней вспомнилось как незавершенное приключение сомнительного достоинства, когда не знаешь, то ли радоваться, что вовремя остановился, то ли досадовать, что не довел дела до конца.
«Не слишком ли часты у меня эти приключения?..»
«Знала бы Зоя!..» — снова подумал он, неодобрительно качая головой и нравственно отряхиваясь от всего, что насобиралось в нем за эти два месяца — от навязанных впечатлений, лиц и голосов, от всего, что пребывало бесконечно далеко от его собственной жизни.
— С жиру беситесь, и все промблемы!.. — Серафима стояла у подоконника и никак не могла изловчиться подвязать столетник, надломленный Юлиными гостями — больше некому. — Сыты, одеты, обуты, войны нет — какого вам еще рожна?.. По телевизору каждый вечер на работу зовут, ремеслу учиться — нет, наособицу норовят!.. То институт подавай, а то и того чище — театральное заведение!.. Гузном восьмерки вертеть!..
— Сделай милость, оставь нас в покое!.. — требовательно проговорив это в спину тетке, Юля повернулась к сидящей рядом Соне: не обращай, мол, внимания, продолжай.
— Завели моду — от простого дела нос воротить, выучились! — Прижав горшок со столетником к животу, Серафима ушла на кухню, чувствуя себя оскорбленной уже одним появлением в квартире этой девицы, памятной Серафиме с позавчерашнего вечера.
«Ишь повадилась, фулиганка!.. Надрючит кацавейку мехом наружу и ходит — ни дать ни взять испитая баба-бесстыдница!»
В поисках выхода гневу, Серафима уже подумывала напустить на нее брата, пусть бы отвадил раз и навсегда. «И дочери бы наказал, чтоб не срамилась, не якшалась с такой… Да что ему сказать? Гляди, дочь фулиганские повадки переймет?.. Попробуй — сама не обрадуешься: он ведь вдесятеро вообразит. Для него дочь неприкасаемое сокровище… Все бы нянькался… Меньше бы холил, гляди, и в институт бы прошла… «Оставь в покое!..» Отцу бы так не посмела, только его и признает, остальные прочие навроде мебели. С малых лет это в ней — гордыня. Росла плаксивой, чувствительной, а недоброй, неуважительной. Вроде сама по себе. Об матери, бывало, и думать забудет — пока не увидит в телевизоре, как другие ребятишки матерей приветят. Тут и она, гляди, к своей соберется. Да только не засиживалась, верталась ко времени, как отец наказывал. Придет, и в глазах пустота, смотри не смотри, не разберешь, с чем пришла: то ли мать не ахти как обрадовалась доченьке, то ли виду не показывает, что обласкана — чтоб отцу угодить. Иной раз при нем спросишь, как да что у матери, а она стрельнет в отца глазами и губы скривит: мол, погляди на эту ненормальную, нашла об чем спрашивать!..
«Оставь в покое!..» В мать пошла, чего уж… Ейный гонор. Той уж и годов слава те, господи, а все павой вышагивает… Во всем городе одна такая сыскалась, об нее и споткнулись.
Своих-то, деревенских, после войны — господи-и! Пруд пруди!.. Взять хотя бы Валюту Хлопотину, чем не угодила?.. Характером милая, сердцем мягкая, жалостная, а уж статью и сравнить не с кем — девки любовались!.. На ферме, бывало, так вьюном и вьется, минутки не посидит, с телятами, как с детишками, разговаривает. Всякую работу с хохотком, даже завидно — будто ей дело легче или веселее досталось… Так нет, куда нам ее, простоту! Мы в начальники вышли, нам теперь положено какую пофасонистей!..
Вот бы разведать про Валюшу-то, как ей живется?.. Да разве сыщешь… Разбежалися свояки-соседи, кумовья-сродственники по белу свету. Жили, думали, на века в землю вросли, а время тряхануло — и как мором избы повымело…»
Чем старее Серафима, тем сиротливее ей. В тепле и достатке прожила полтора десятка лет, а как оглянешься — будто воду решетом носила. Со всеми городскими порядками свыклась, все улицы изучила, а все кажется, будто на побывку приехала, да никак в обратный путь не сберется… Да уж, видно, теперь одна дорога…
Они сошлись поближе, когда Юля по просьбе Татьяны Дмитриевны взялась помочь Соне перед экзаменами на аттестат зрелости, не подозревая, что откроет в ней «соперницу». Жила она вдвоем с матерью, но общались они не как мать и дочь, а как две женщины, вернее — как две до смерти надоевшие друг другу сестры-бобылки. Соня ни во что не ставила мать, а та, оказавшись наедине с Юлей, принялась охаивать дочь.
«Все у нее не как у людей. Верно говорю. Мозги, слышь, с придурью совмещенные. Кроме смеха. Без царя в голове. Ну, отцова дочь, в этом причина. Зашибал он. Чего зашибал?.. Поддавал, значит. Как следоваит!.. Кажный божий день «в елочку». Через то и помер. Соньке шести не было… А у меня давление — ни баба, ни работница. Так и осталась одна. Сонька-то и ходила абы в чем, кажный морду отвертывает. Через то и завидущая. У, страсть!.. Еще в детсадике, слышь, учудила: приметила на девочке красненькие ботиночки, ладненькие такие — отдай, не греши! И отняла!.. Такая и осталась… Тебя, слышь, сильно не любит. Верно говорю. Ты не смотри, что с ей занимаешься, это ей нипочем… «Она, — говорит, — своим видом меня нервирует!» И коса-то у тебя, и одежка модная, и стишки какие-то сочиняешь. И еще. «Не терплю, — говорит, — какими словами разговаривает, все по-умному норовит!» Слышь, не уважила! Не по ей говоришь!.. Во! Не дура полоумная?.. Парень там у тебя, художник, что ли?.. «Жива, — говорит, — не буду — отобью!» Видал миндал?.. С ней станется, она на ето дело скорая, еще в восьмом классе с мальчишками по сараям шастала. Верно говорю!..»