— Да?.. Меня провожают!..
— Я так и подумал.
— Что подумали?
— Много совпадений, что-нибудь не совпадет.
Она молчала, и он, решив, что говорить больше не о чем, в ожидании прощальных слов, тоже молчал. И вдруг ему показалось, что за этим молчанием — досада.
— Вы слушаете?..
— Слушаю…
— Если дело в провожатых…
— Ну?..
— Можно устроить… — «Я говорю, как взяточник».
— Как устроить?..
— Очень просто: вы пересядете из поезда в машину.
— Как это?.. Где?..
— В С. у вас остановка, а я там буду раньше поезда.
Молчание затянулось. «Чтобы понять, нужно немного времени, а отказаться — и того меньше. Значит — и хочется, и колется».
— Так можно?.. — прошептала она едва слышно.
— Отчего же нельзя?.. Если хочется.
— А вы… не обманете меня?..
Он не сразу нашелся. От этих ее слов повеяло чем-то давнишним, далеким — столько в них было совсем детской неспособности скрыть сокровенные помыслы. И захотелось успокоить, заверить, что ей нечего опасаться, пусть положится на него. Но едва обозначившись, благое намерение тут же ретировалось, точно устыдилось своего вида.
«Была бы честь предложена… У нее свой сценарий. Надоел, должно быть, художник, иначе не звонила бы все утро. У них у всех свои сценарии».
И он сказал с небрежностью человека, чью порядочность без всяких оснований ставят под сомнение:
— Через полчаса я выезжаю.
— Так рано?.. Поезд уходит в три…
— Есть примета: запасаясь временем, выказываешь уважение госпоже удаче. — И, дождавшись коротких гудков, прибавил, глядя на микрофон: — Думай, голова.
Госпожа удача посмеялась над его предусмотрительностью. В десяти километрах от С. легковая машина, которую он собрался обойти, вдруг заметалась из стороны в сторону, боком ткнулась во вставший перед ней рефрижератор и загородила левую часть дороги. Он пробовал тормозить, но, чувствуя, что колеса скользят по мокрому асфальту и «Волгу» несет в начавшуюся свалку, юркнул вправо, проскочил раскисшую от дождей обочину — в полуметре от заднего фонаря рефрижератора — и скрылся за насыпью, рискуя сломать шею в одиночку.
Ему повезло: склон оказался пологим, зато машина увязла в таком гнилом месте, из которого ее удалось вытащить только к вечеру. Вот почему была уже ночь, когда он, промокший, обляпанный грязью, въехал на привокзальную площадь в С., втайне надеясь, что Юля благоразумно пронеслась мимо.
Но она ждала (уже не его, а утренний поезд), о чем он мог и не узнать, не случись ему поймать на себе заинтересованный взгляд чернобрового подростка. У парня имелись свои причины изучать входящих-выходящих, но Нерецкому показалось, что он неспроста заинтересовал мальчишку.
Юля сидела на другом конце той же скамьи, спиной к двери — место и поза хуже некуда. В зале сколько угодно пустых скамей, всякий желающий быть замеченным сидел бы на виду, не прятался в самом людном углу!.. Нерецкой и сам не понимал, что его больше раздражает: что она все-таки ждет или что забралась в такое место, куда он мог бы и не заглянуть… и тем предоставить ей право думать о нем уничижительно.
Напротив Юли, рядом с мужчиной, старухой и двумя дошколятами, сидел еще подросток, завороженно крутивший хрипящий транзистор. Младший ребенок спал на руках старухи, старшего бил кашель, срывающийся на басовитый трубный звук. Слева от Юли расположилась рослая беременная, с мокрыми глазами, воспаленно красными губами и столь же красным от жестокого насморка носом. Она то прижимала к лицу белую тряпицу и тужилась, сопела, то замирала, прикрыв глаза, терзаясь недочохом и откидываясь на спинку скамьи. Судя по всему, она была матерью чернобрового паренька: отодвинувшись на край скамьи, он как бы отделился от нее — стеснялся, видите ли, материнского облика. Но что нашла в этой компании Юля, оставалось только гадать.
Надо бы начать с объяснений, но вид его говорил сам за себя, да и пассажиры, воспрянув от скуки, заинтересованно переводили глаза с него на нее, еще не очень верящую в перемену обстоятельств. «Недостает чувствительной сцены на потеху всему карантину». Он поднял стоявший у ног Юли чемодан — двойник его собственного — и просто сказал:
— Поехали?..
…Ночь в холодной, пахнущей дезинфекцией комнате дорожной гостиницы оставила не лучшее воспоминание: он мог бы обойтись с Юлей поделикатнее, хотя бы — подождать, пока за стеной угомонятся разгулявшиеся постояльцы. Но и в следующую ночь ему легко давалось не замечать ее запрокинутой головы и стоически прикушенной нижней губы.
В середине второго дня они приехали в Алупку, сняли комнату в домике на окраине и могли забыть о дорожных неприятностях, как и о мокнущем под дождями Юргороде и пережитых в нем бедах.
Начались новые утра, дни, ночи, но Юля никак не могла свыкнуться, никак не могла обрадоваться тому, что с ней происходит. Как будто кинулась в клокочущую горную речку, не имея о ней никакого представления, и теперь едва хватало сил, чтобы кое-как держаться на поверхности. Она не только не находила, чему радоваться, но и — чувство, которое противостояло бы тревожному сознанию, что она — пошлый персонаж пошлой истории, третьестепенное действующее лицо шведского кинофильма. Вопреки всем ожиданиям, то, что происходило с ней, не нуждалось ни в каком возвышенном душевном настрое. Она была вовлечена в действо, которого не понимала, но к которому должна была приспособиться.
«Господи, что я делаю?» — спрашивала она себя, просыпаясь по утрам.