Пола ее красного пальто неряшливо подвернулась, придавая и ей и ее словам какое-то жалкое выражение.
Рутина спасительна, когда существование лишено увлечений, отрады, привязанностей: как ни однообразны, как ни бесцветны будни, без вовлеченности в их однообразие и вовсе тоска изгложет. Да и что не рутина?.. В который раз наступает осень, а, как и тысячу лет назад, ласкает глаз сменой красок в лесах, ярким оперением перелинявших голубей, стаями жирующих на железной дороге, чистой синевой неба, отраженной в каждом озерце, в каждой речушке, что мелькают за окнами электрички. Рутина — это, значит, мир доволен своим существованием, живет и крутится помаленьку, жив и ты в нем и над всем в тебе сознание своего места среди таких же, как и ты, обремененных буднями.
Чувствовать себя человеком, на которого можно положиться, этого хватит на всю жизнь!.. Наверное, плохо пришлось бы человеку, не окажись на этой земле столько будних забот для ума, честолюбий, склонностей, не утверждай он себя по ту сторону домашнего удушья».
Такие размышления вполне отражали душевное состояние Нерецкого после возвращения из отпуска. Даже уродливая домашняя обстановка воспринималась как приход будней после немногих дней праздника. Зою он видел (чаще — догадывался, что она дома) раз, много два в неделю — обычно по утрам, если был свободен от рейса. Оказываясь в городе ранними вечерами, шел гонять шары в бильярдную (откуда внезапно исчез Курослеп) — до того часа, когда Зое полагалось находиться в театре. Вряд ли ее ждали там каждый вечер: в их заведении и не такие, как они с Плаховой, лицедеи позанятнее простаивают по десятки месяцев в году — за ненадобностью. Но как бы там ни было, Зоя возвращалась в квартиру не раньше чем к тому времени, когда он спал или собирался ложиться. Она обосновалась в спальне, он — в маленькой комнате. Разделившие их коридор и гостиная образовали ничейную зону. Первое время у Зои замечалось поползновение ввести в оборот какой-нибудь «раскрепощенный» стиль общения. Был испробован и легкий ернический, присущий разведенным супругам в американских пьесах. Но Нерецкой смотрел в ее сторону всегда одинаково, без тени интереса, как случайный прохожий на себе подобного, и скоро ситуация обрела отечественный колорит. Жили молча, каждый сам по себе. Зная, что он дома, она старалась не показываться на глаза, не греметь посудой, не шаркать шлепанцами, не брать книг из гостиной, не забираться в большое кресло у телевизора, словом — выявлять как можно меньше признаков своего присутствия. И уже через месяц, ненароком столкнувшись с ним возле ванной, испуганно охнула:
— Извините!..
Но и эта жизнь стала обыденной, само происхождение ее воспринималось как нечто обязательное, в порядке вещей. Начальные впечатления мало-помалу теряли значение, а легкость, с которой прижилась в душе Юля, и вовсе уравняла его с Зоей. И это равенство как свидетельство его заурядности образовало в нем еще недавно немыслимое, неопределенное, бесформенное самоощущение, которое вполне можно было назвать душевным безвременьем: от старых представлений вроде бы освободился, а «новая вера» не прижилась. И только с Зоей держался так, чтобы не оставалось сомнений: для нее он все тот же, каким она знала его; вместе с последними днями под одной крышей он доживал и себя прежнего. Но это давалось легче, чем делать вид, что теперешние отношения с Юлей не нуждаются ни в каких переменах.
«Новое само по себе ни хорошо, ни плохо, оно предстает таким или этаким на виду старых привычек», — рассуждал он, видя, как старое разваливается, а новое ни во что не складывается, все в нем остается зыбко, рыхло, недоговорено, и при этом он как бы лишен права что-либо выяснять.
Из того, что ему было известно о ее отце, а ей — о его семейных делах, как-то само собой вытекало, что до поры, когда он будет совсем свободен, а будущее Юли, в понимании ее отца, окончательно определится, об их отношениях никто не должен знать. Да и зачем? «Нам и так хорошо, правда?» — говорила она, и он кивал в безмятежном духе — разумеется, лучшего и желать нечего.
А между тем самое время было подумать, стоит ли вообще продолжать эту их бездомную, чуть тепленькую любовь-прозябание, воскресное приложение к той жизни, которую они вели каждый сам по себе и о которой ни слова не говорили друг другу: Юля потому, что с малых лет приучена была помалкивать о своем сокровенном, а о нем и говорить нечего, у него более чем достаточно причин держать все свое при себе отныне и до предела дней. Списки урезаны.
Виделись они по вечерам, один-два раза в неделю, причем Юля могла пробыть с ним не более двух часов — от семи до девяти, и тут ничего изменить нельзя было: ее ждали дома не позже половины десятого. Сразу по приезде свидания заполнялись воспоминаниями о море, о путешествиях по Крыму, о домике на окраине, о носатом адвокате с его «энтропиками», о последней ночи у Лебединки… Но когда негде побыть наедине, такие воспоминания в конце концов становятся неуместными, и с каждым разом, сходясь, они все определеннее чувствовали себя игроками захудалой команды, у которой в прошлом одни проигрыши.
В конце октября Юля поступила на работу и одновременно стала заниматься на подготовительных курсах, и встречи их сделались еще короче, да и сходились они, кажется, только для того, чтобы отдать дань прошлому… Но от постоянной дани прошлому пропадает вкус к настоящему: вознамерившись поцеловать ее на скамейке бульварной аллеи, он только что по физиономии не получил.