В кирпичного цвета сорочке, повязанный черным шейным платком, с запрокинутой головой, важно сжатыми губами и заведенными назад, по ту сторону выпуклого животика, руками, в трех шагах от Юли стоял розовощекий упитанный старичок. Ей были знакомы его белесые выпученные глазки, сытенькие блики на пузырящихся щечках, она видела его в каком-то фильме, но не могла вспомнить, в каком и кого он изображал. Заметив, что его разглядывают, старик точно проглотил всю свою важность и восторженно уставился на Юлю.
«Я нравлюсь, следовательно, существую!» — сказала бы Инка Одоевцева.
В дальнем конце фойе, в полутьме, будто в гроте, ютился буфет. На его задней стене, до потолка уставленной бутылками в ярких этикетках, криво висел магнитофон, источавший «ужасно» интимную музыку, перемежавшуюся стонами и томным мычанием, замирающими в истоме придыханиями. Вместе с музыкой, приметой этого дома, оттуда истекал, расплываясь по всему фойе, сигаретный дым, напитанный запахом крепкого спиртного. Невысокий плотный молодой буфетчик в клетчатом костюме-тройке, повязанный красно-золотым галстуком, с застывшим выражением нагловатой скуки на потном лице, поблескивая перстнями на проворных пальцах, беспрестанно кувыркал бутылки, разливая вино для тех, кто сидел перед стойкой на высоких тумбах. Как и тумбы, столы возле буфета все были заняты. Смутно темнели бороды, бакенбарды, висючие усы… Картина казалась жалкой уже тем, что все в ней было подражательно. Сколько раз в дремучих иностранных фильмах показывали такие же полки с бутылками, скопища бородачей и хмуро-самодовольных, всезнающих буфетчиков. Они то вот так же кувыркали бутылки, то протирали стаканы, то деловито вытирали руки о длинный белый фартук. «Уподобились и умилились, убогие…»
На глухой внутренней стене фойе, в непостижимом ритме — то скопом, то вразброс — висели разновеликие блюда, мрачно, на демонский лад сиявшие пепельно-фиолетовым отливом. Напротив, на полу, у п-образного парапета, ограждающего лестничный пролет, в луже из крошева черной смальты «декоративно» покоились многопудовые валуны. За ними, возле торчащего корнями кверху, отполированного и пыльного коричневого пня лежал сосуд, напоминающий купель и отблескивающий тем же дьявольским сиянием… От всего этого брошенного у ног претенциозного хлама становилось шершаво во рту. Юля повернулась к матери:
— О чем фильм, не знаешь?..
— Фильм? — Женщина с ожерельем-веригами восторженно распахнула глаза и в пресной улыбке растянула сжатые губы — так манерные дамы откликаются на забавные вопросы детишек. — Как вам сказать, милочка?.. Восемнадцатый век. Да. Нравы аристократов, понимаете?.. Советуют посмотреть. — Она повернулась к Регине Ерофеевне: — Позавчера. Нет — позапозавчера. Пришла. И что вы думаете?.. Горел дом. Целый фильм. Два часа — один дом. Горел. Представляете?..
«Восемнадцатый век, должно быть забавно!..» Вся та смесь изысканного, ироничного, остроумного — из книг Вольтера, пьес Бомарше, музыки Моцарта, костюмов и причесок на старых картинах — хороводом закружилась в памяти. «Скорей бы звонили».
Но звонка они так и не услыхали. Подошла полная женщина с горстью ключей в руке и непроницаемым лицом, и они пошли за ней, в то время как остальные зрители, ничего не подозревая, продолжали стоять и разгуливать.
Юля ждала увидеть огромный зал с экраном в полнеба, а очутилась в комнате со школьный класс, с розовыми стенами, с десятью рядами стульев и маленьким, в две простыни, экраном. Едва они уселись в середине последнего ряда, как привалившая публика с вороватой торопливостью заполнила все ряды. Женщин почему-то было больше, чем мужчин, а тех и других больше, чем стульев, и неуспевшие устроиться возмущались. То в одном, то в другом конце занимались истеричные свары.
— А вам говорят, освободите! Не имеете права, потому!.. — визгливо кричала чернявая пожилая женщина с жабо на полной и единой, как зоб, груди. — Не члены объединения, вот почему!.. Не ваше дело!..
— Они из ресторана!..
— Какие из ресторана, мы знаем!.. Нелли Акимовна!.. Товарищ Жеребцова! Не начинайте, пока не освободят!..
Двое парней нехотя встали и подались к выходу. В одном из них Юля узнала Олега. И тут же чувство пустоты под собой наполнилось унизительным страхом быть выставленной за дверь у него на глазах. Юля покосилась на мать. Та безмятежно припудривала нос, глядя в маленькое зеркальце; ей все нипочем. Сидевшая за ней женщина с ожерельем ловким движением бросила в рот, как спрятала, белую таблетку. Юля вспомнила, как она накричала на билетершу, и почувствовала себя немного уверенней: может быть, с такой не станут связываться.
Вспотел лоб, но достать платок из сумочки и вытереться она не решалась: казалось, стоит шевельнуться, тебя обнаружат и «попросят». Женщина с ключами принесла два стула, потом еще два, вскоре со стульями стали входить другие. У девушки в белых брюках стул выхватила вбежавшая следом багроволицая уборщица в синем халате:
— Надернула портки, интеллигентка!.. Ничего, вот чего!.. Двину стулом-то!.. Спрашивать надо, а потом лапать!.. — кричала она на всю комнату.
Олег тоже вернулся со стулом и, наверное, назло чернявой женщине с жабо устроился рядом с ней, сидевшей по-истуканьи неподвижно, сложив руки на животе. Так, на ее взгляд, должен сидеть всякий, «имеющий право».
Кто-то невидимый закрыл снаружи плоские двери, голоса понемногу затихли, но как бы не по своей воле; набравшаяся в зальце брань распирала стены, давила на уши.
«Почему не гасят свет?.. Ждут кого-нибудь?.. Придет директор и скажет: «Поднимите руки, кто не член объединения!» По-видимому, фильм просветительный какой-нибудь…»