Время лгать и праздновать - Страница 36


К оглавлению

36

Но звонила жена Ивана, Ира. Убедившись, что он это он, она выдержала непонятного смысла паузу и объявила голосом дежурной справочного бюро:

— Ваш брат умер.

И положила трубку. «Вот так. Больше чем на три слова ее не хватило. Как реплика из дурацкой пьесы — ни вздоха, ни всхлипа, за что купила, за то продаю. Не «Ваня», а «ваш брат»!.. Торопится довести до сведения, что выбывает из числа моих родственников?.. Ради бога!..» — так говорил он себе, стараясь размышлять не о том, о чем следовало, повинуясь некоему защитительному чувству, остерегавшему: не принимай услышанное близко к сердцу, не давай волн воображению, не смешивай привычный тебе образ Ивана с тем, что говорил о нем Курослеп. Все обойдется малым уроном, если довольствоваться тривиальным смыслом исхода Ивановой жизни. Случилось то, что должно было случиться, не более того.

Между тем он внутренне замер в предчувствии, что смертью Ивана помечено начало какой-то другой, бо́льшей и худшей беды.

«Или все дело в том, что отныне я ничего не могу изменить в моем отношении к Ивану и чувствую, как беду, сознание вины перед ним?..»

Нет, не то, вина не нависает угрозой; это — как в первые месяцы после похорон матери: он просыпался от предчувствия возвращения беды в каком-то новом обличье и тяжко томился неспособностью предугадать, что еще может случиться.

Нерецкой выпил чаю, принял душ, не испытав привычного удовольствия от свежего белья, и все никак не мог расслабиться, подавить беспокойство, беспрестанно бродя по комнатам как бы в поисках потери. Наконец телефон в прихожей бросился в глаза, как искомая вещь.

«Да, надо позвонить».

Ира отозвалась тем же безучастным голосом:

— Панихида послезавтра в Клубе учителей, в одиннадцать. Похороны в Никольском. Извините, меня ждут.

Он настроился на обстоятельный, приличествующий случаю разговор, хотел узнать, не надо ли чем помочь, приготовился звонить в отряд — отпрашиваться для неизбежных поездок, улаживания малоприятных дел, но неприветливость Иры исключала всякие услуги с его стороны.

«Пожалуй, ее подмывает совсем не желание поскорее порвать родственные узы, коих не было, в ней взяла волю недремлющая бабья страсть восторжествовать над свидетелем ее срама: мол, не тебе, всю жизнь сторонившемуся Ивана, заботиться о его погребении, а равно и судить о  м о е м  отношении к нему».

Он встретил их слякотным днем прошлой осени — Иру и безмерно раздавшегося парня в короткой дохе и обширной кепке коричневого каракуля. Если бы людские головы имели форму дуги, он выглядел бы двухпудовой гирей. Прежде чем ответить на вопрос о здоровье Ивана, — явно неуместный для нее, — Ира с притворным недоумением поглядела на толстяка, углубленно потиравшего безымянным пальцем кончик смуглого носа, и промямлила, как бы с трудом припоминая, о ком идет речь:

«Врачи говорят, надо ждать самого худшего. Сердце совсем никуда, а пьет все больше».

Ее спутник причастно кивнул, скорбно опустив уголки губ, после чего на лице Иры обозначилось: видишь, в моих словах нет ни капли пристрастного, за что купила, за то продаю. А глаза выдавали такую смуту в душе, что, казалось, спроси ее еще о чем-нибудь, и она разразится безудержной бранью, истеричным воплем.

«Тем не менее она права: не мне укорять ее в равнодушии к Ивану, и спросил я о нем только потому, наверное, что незадолго до того случай свел нас в полупустом вагоне ранней электрички…»

Желтолицый, бог знает сколько недель не бритый, донельзя неряшливый в одежде, он выглядел типичным забулдыгой, что околачиваются возле пивных ларьков у входа в городской парк.

«У него слабый организм, такому раз приложиться к рюмке, и пиши пропало», — говорил Курослеп.

«Не навязывает себя, и на том спасибо», — думал Нерецкой, брезгливо рассматривая брата как человека постороннего — нисколько не стыдясь его вида.

По-другому и быть не могло. Еще школьником вспоминая об Ивановом существовании, Нерецкой испытывал приливы глухой неприязни к их родству, и не потому, что Иван посягал на какие-то его, Нерецкого, права; казалось, на Иване, равно как и на всех  е г о  родственниках, лежит вина за раннюю старость матери, за все ее хвори. Сама она никогда не говорила о жизни в приморском поселке, о перенесенных тяготах, но он был уверен, что ее тамошняя жизнь, включая два года оккупации, состояла из таких мук, о которых она не в силах была вспоминать. Всей душой сострадая матери, украдкой вглядываясь в ее белую голову, с содроганием душевным думая о том, что она может неожиданно умереть, оставить его одного, он люто ненавидел всех и все в ее прошлом.

С возрастом, как тому и следует быть, зрел и трезвел умом и сердцем и, получая в училище нечастые Ивановы письма или прочитывая о нем в письмах матери, случалось, переживал укоры совести, если не по-настоящему стыдился порока нелюбви к брату. Однако по возвращении в Юргород, куда он перевелся из-за обострения болезни матери, от него требовалось немалое напряжение, чтобы при встречах с Иваном не отводить глаза. Да и встречался он с ним не столько по велению сердца, сколько «по протоколу» — уж больно занимало его собственное появление в городе. Уехал мальчишкой, вернулся взрослым человеком, но совсем по-мальчишечьи выискивал, кого бы обрадовать своим появлением. Самая благодарная публика в таких случаях — родственники, а их-то, не считая Ивана да матери, не было — ни близких, ни дальних. Даже школьные приятели не попадались на глаза: одни разъехались, другие затерялись в окраинных скопищах новых жилых районов.

36