Время лгать и праздновать - Страница 37


К оглавлению

37

Нерецкой дважды посетил «избушку на курьих ножках», как Иван называл свою дачу в Никольском, купленную у жениной родни. Ему было немногим за сорок в ту пору. Тонкий, легкий, как юноша, он походил на мать. И поседел так же рано. Но седина не старила его, а придавала светлым волосам и всей слегка откинутой назад голове нарядный блеск. Он унаследовал от матери не только телесное изящество, черты и краски лица, но и профессию: как ее мать и дед по матери, она была историком.

Оба раза Нерецкой наведывался в Никольское зимой. Иван усаживал его у раскрытой топки печи, садился рядом, тянул к огню тонкие, мелко дрожащие руки и говорил, что визиты родственников, за их малочисленностью, вполне оправданный повод не работать.

«Пишущая братия злостно отвлекается! — говорил он. — Усевшись за стол, всякий писака ищет не мыслей, а повода не искать их. Всхрапнет жена за стеной, и он до утра кричит, что ему не дают работать!»

В первый приезд Нерецкому показалось, что он и в самом деле вынудил Ивана отложить все те бумаги и книги, что ворохом громоздились на большом, по-крестьянски сколоченном столе. Но после второго гостевания, возвращаясь в город вместе с Ирой (она в первый же день знакомства открыто домогалась доверительности, заискивала перед ним), Нерецкой узнал, что Иван давно уже работает кое-как, потому что пьет.

«Днем не приложится, ночью не уснет!.. — пренебрежительно произнесла она, из чего само собой вытекало, что Иван предан ею. — Думаете, он суетится, потому что обрадовался вашему приезду?.. Зубы себе заговаривает».

Вот, значит, откуда его приветливость, его бесконечные рассуждения о работе! Иван хватался за всякого визитера, как утопающий за соломинку, чтобы хоть как-то занять себя и тем, если не подавить, то хотя бы отвлечь тягу к спиртному. Заподозрив в себе алкоголика, он предпринимал судорожные усилия превозмочь недуг, страшился его, как подступающего безумия. Но ко времени встречи в электричке уже смирился, знал, что конченый человек и что это ни для кого не секрет.

«Все болею… — страдальчески улыбнулся он, поднимаясь, чтобы выйти в Никольском. — В Крым тянет, по родным местам побродить… У тебя машина, свозил бы, а?..» — И отвернулся, коряво, будто не рукой, а неудобным протезом поводя от уголка глаза к виску.

Нерецкой похлопал его по плечу, ободряюще сказал что-то, из чего следовало, что это все, что он может предложить, и дальше ехал один. Ехал и смотрел в окно — на молодо яснеющее небо ранней осени, на яркую, опаленную утренниками листву бесчисленных рощиц. Их свежо светившаяся в чистом прохладном воздухе густая желтизна не печалила, а рождала ощущение безусловного, чувственного, почти осязаемого единения с миром. Уверенность в принадлежности к этому чистому, неизменно прекрасному миру без труда вытеснила из памяти грязного, никудышного человека, брата.

Встреча была последней. Иван редко показывался в городе, жил на даче. Оттуда его увозили в лечебницы, туда он возвращался из них, там написал свою последнюю книгу — о Прокопии Ляпунове. Когда она попалась на глаза, Нерецкой купил, несколько месяцев таскал вместе с навигационными картами в служебном портфеле, но так и не одолел, как, впрочем, и «Страсти по России», первое его сочинение, повествующее все о том же Смутном времени. Матери тоже не нравились его писания.

«Из них проистекает, что Россия ставилась и держалась праведниками-страстотерпцами, — насмешливо говорила она. — Что ни персонаж, то блаженный — чувствует примитивно, умствует манерно, действует по наитию… Не борение за Русь, а радение во имя ея!.. Не то, не так, неверно! Россия жива не мучениками, не божьими угодниками и не певцами ее красот, а разумом правителей и веселой мощью народа. Что, кстати сказать, хорошо понимала небезызвестная тебе тетя Паша, имевшая за спиной две зимы церковноприходской школы».

Слушая мать, Иван растерянно пожимал плечами: что делать, так мыслю, на том стою, на всех не угодишь… Но материнское непризнание не могло не ранить как раз потому, что это было не по-матерински — не признавать сыновнего труда.

Догадывалась она об Ивановой «слабости» — трудно сказать. Он был редким гостем у нее, их отношения были словно бы выхолощены, лишены всего того, что предполагает чуткость, заинтересованность, предрасполагает ко всему, что есть родной человек, со всеми его слабостями. И потому в трудный час она позвала младшего сына, не захотела услуг от старшего или, что более вероятно, — от его жены. И в последние дни жизни говорила только о младшем сыне, вспоминала его детскую речь, его непосредственность и «дикие забавы» — вроде катания на коньках у полыньи — кто ближе прокатится. Рассказывая, сколько она переволновалась из-за своего отчаянного мальчишки, мать щурила измученные, затухающие глаза, любуясь им, все вечера проводившим у ее кровати. Ей очень хотелось увидеть «твоих ребятишек» в доме, из которого уходила во второй раз и уже навсегда.

«Возьми девушку добрую, детолюбивую, немодную. Хватит модничать, хватит ошибок и долгих расплат, пора вернуть в наши стены былое бытие. Собирай дом…»

Она верила, что в семейной жизни он будет удачливее Ивана с его бездетной и «незначительной во всех отношениях» женой. Свое мнение о ней мать с несвойственной ей прямотой, как о личной обиде, говорила даже Ивану.

«Ира человек раскованный, — защищал он жену. — Людей твоего поколения это шокирует как несдержанность…»

«Не говори чепухи! Людей моего поколения может шокировать несоответствие между воспитанием человека и его поведением, а «раскованность» твоей жены так же естественна, как матерщина в доме, где все матерятся».

37