И снова заговорил Салтыков. Судя по тому, как его слушали молодые люди, было заметно, что они составляли сетку единоверцев.
— Никакими материальными интересами не объяснишь того, что многомиллионный народ, живший с прочно устоявшимся пониманием добра и зла, то есть в нравственном достатке, начинает члениться на враждующие союзы, партии, тайные и явные товарищества, на неспособных ни понять, что происходит, ни сопротивляться и на встающих на сторону сильных только потому, что они сильные. Такой пагубы Россия не знала — и с этим выводом Ивана Гавриловича нельзя не согласиться. Люди разделились на творящих зло и на вовлекаемых в творение зла. А так как всякое спасение от насилия опирается на насилие, то казалось, не будет конца разгулу энергии зла… Но и среди победителей, встававших у власти, правили все те же законы смуты…
— Бездна бездну призывает… — повторил лохматый.
Отстранившийся от беседы гуманитарий, то поднимая, то опуская глаза, медленно потирал бледными пальцами от висков к затылку и улыбался неопределенно, маскировочно. Иногда сжатые губы помимо воли кривились иронией «особо осведомленного», выслушивающего аргументы «общего пользования».
— Мы, слышь, интернационалисты! — наклонился к уху фиолетового курильщика конопатый парень.
— Интернационалисты, а Троцкого из России за шкирку выволакивали!.. — давясь то ли кашлем, то ли смехом, напомнил фиолетовый.
— Знаем мы этих интернационалистов… Сначала какой-нибудь Авербах клеймил всех, какие не по-пролетарски понимают русское искусство, а как самого заклеймили, и не осталось от Авербаха ни штанов, ни рубахи, так это его трагедия!.. То же и с Троцким. Как он казнил, ничего, а как его топором по голове хватили, так это его трагедия!..
Посчитав, что самое время поговорить в шутливой манере, гуманитарий согласно произнес:
— Троцкий был казнен человеком, который разделял его взгляд на моральный облик революционера. «В своих действиях революционер ограничен только внешними препятствиями, но не внутренними» — это проповедь Троцкого.
— И все эти проповедники растлевали народ, веками почитавший как раз «внутренние препятствия» в человеке, божью ношу. — Обращаясь к гуманитарию, конопатый парень старался произносить слова с интеллигентной интонацией. — Выходит, это вслед за Троцким фашистские фюреры в один голос «освобождали» немцев от жалости к своим жертвам?..
— «Освобожденный» интернационалист Зиновьев казнил Гумилева со многие товарищи. Того самого русского офицера и поэта, который писал в 1915 году:
Ты тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй».
— В отличие от своего палача, Гумилев не снимал с себя ношу человека, возложенную на него русским богом. Ту самую ношу, от которой освобождал россиян пророк Лейба Бронштейн по прозванию Троцкий.
И тут вскочил дядя в серой рубахе. Челюсти у него ходуном ходили:
— Вы! Вы знаете что!.. Вы националисты…
Слушатели посмотрели на молодых людей. Лохматый тихо произнес в сторону конопатого:
— Боря, нас оскорбляют?..
— Иначе я не могу расценить. — Конопатый поднялся и встал за стулом дяди в серой рубахе. — Я хочу услышать, что вы раскаиваетесь, что вы страдаете врожденной несдержанностью.
Дядя вскочил и заорал что-то совсем непонятное. Конопатый резким движением прижал дядю к стулу:
— Заткни дыхалку, нахал!..
Квартиру охватила немота, в ней воцарился парализующий дух насилия.
— Борис!.. — вскрикнул бородач, и жилы на его шее вздулись.
Конопатый погладил дядю по лысине и отошел. Воспользовавшись свободой, дядя громыхнул стулом и выскочил из комнаты.
— Паразиты!.. — захрипел фиолетовый курильщик. — Они фильмы про светлую жизнь — обжирались!.. А мы… Я с бабкой в тридцать четвертом… с ранья по санаторным помойкам… Санаторий недалеко был, за рекой… В нем здоровье поправляли — какие в газетах работали… Они с детьми по палатам дрыхнут, а мы… чуть свет, чтоб других голодных опередить, картофельные очистки собираем… Я найду потолще кожуру. «Бабушка, такая годится?» А она… радуется: «Какой ты у меня глазастый…» А как Иоська окочурился, в редакцию зачастил один — из лагеря вернулся… Меня, мол, из циковского санатория взяли, в Магадан отправили, а я во всякой строчке Иоську славил!.. Мало тебе, сволоте, дали…
— Ничего, старик. — Конопатый ободряюще потряс за плечо фиолетового курильщика. — Мы пришли. И мы вернем стране ее пейзаж и жанр.
Минуту звоном в ушах висела тишина незавершенной сцены, и, когда послышался хриплый голос пожилого человека в сером пиджаке, все обернулись к нему, точно он знал продолжение:
— Тоже мне — гиганты эпохи Возрождения… — пробормотал он, ни на кого не глядя. — Русичами величаетесь, плотью великого языка, пращуров поминаете, да их и позорите… Нас во все века любили малые народы — почитайте у Хомякова. Шли под наше крыло с упованием, гонимые спасались — вот величие!.. Если уж вы такие патриоты, сделайте так, чтоб всяк сущий в ней язык любил Россию, служил ей не за страх, а за совесть… Востоков, Даль — наша слава, а по крови кто?.. Может, и их выбросить?.. Интеллектуалы, мать вашу…
Отходили от стола без слов, поглядывая на часы — отстраняясь. Из смежной комнаты доносились мирные голоса уединившихся:
— Помните, как блестяще он сопоставляет «мост Паскаля» и «арзамасскую ночь Толстого»?..
— Как же!.. Изумительные страницы!..