Время лгать и праздновать - Страница 47


К оглавлению

47

Заторопились все разом и, цугом освобождая квартиру, не сразу вспоминали, что пожимать руки вдове и братьям усопшего надлежит прочувствованно, а не поздравительно. В открытую дверь на лестницу полногласно донеслось:

— Он меня не читает, а я его перечитываю!..

Шепнув что-то Курослепу, Салтыков подошел к Нерецкому:

— Можете задержаться?.. Ненадолго?..

«Верно баят, борода от простуды помогает?» — чуть не спросил Нерецкой; на его взгляд, отважиться захламить лицо клочьями какой-то собачьей окраски можно не иначе как из склонности к дурацким шуткам.

Вошла одетая в плащ Ира и сказала, что проводит мать. Намерение известить о своем уходе наводило на подозрение о каком-то уговоре, которому она следует. Выждав, когда за ней закроется дверь, бородач присел напротив Нерецкого.

— Видели наше общественное пищеварение?..

— Видел. И думаю, вам не стоило вмешиваться в перистальтику…

— Может быть… Да я бы, наверное, не вмешался, если бы дело не касалось Ивана…

— Чего уж… — пробормотал Курослеп, не спуская пристального взгляда с Нерецкого. — Был бы Иван жив…

Не обнаружив в братьях покойного ревнителей его доброй памяти, бородач почувствовал себя не в своей тарелке.

— Не знаю, возможно, я превышаю права старого друга Ивана Гавриловича, но мне не все равно, что о нем болтают… Стараниями разного рода намекальщиков, его и при жизни сделали притчей во языцех — благо в Никольском торчали кому не лень. И всякий выносил из того, что видел, исходя из потребностей. А моцарты уже тогда нашептывали, что Шаргин «жертва», что его образ мыслей кого-то не устраивает. Господи, кого?.. Я-то, его редактор, знаю, что крамольного в его работах не было и быть не могло!..

— На Руси любой образ мыслей — штука небезопасная. Во все времена. — Курослеп провел ладонью по столешнице. — Наши долгожители, они больше гладкие, а у каких образ мыслей, те долго не живут. «По закону стервозности, волосы выпадают не там, где их бреют», — говорил мой боцман.

— У Ивана были иные обстоятельства…

— Были… Этого добра хоть отбавляй. Разные обстоятельства к нему просто валом валили… «При загрузке судна и в поисках смысла жизни следи за осадкой — не перегружай!» — говорил мой боцман. А Иван последние годы по всем параметрам сидел ниже ватерлинии, вообще еле держался на плаву. — Лицо Курослепа потускнело, все в нем болезненно замедлилось. — Поглядеть со стороны, так среди тех, кто толкался у него на даче, Иван напоминал своего тезку — Иоанна Предтечу. Того ведь тоже считали чокнутым, когда он надоедал публике призывами к очищению, дабы принять грядущую истину омовенной душой… Ну кто из сидевших здесь способен терзаться оттого, что люди, видите ли, н е м и л о с е р д н ы!.. Взять того же массовика-затейника — Веню — «жуткое дело». Иван только и слышал от него, мол, напрасно ты жалеешь людей. «Жалость, Ванечка, унижает, человек сам кузнец своей мерзости, и потому никакая жалость не помешает ему пребывать в бездушии и непристойности!.. И хрен с ним, оставь его в покое!..» Иван гладил его по головке и говорил, как умственно неполноценному: «Это ведь ты себя защищаешь, Венечка… А знал бы ты, человече, что в день Страшного суда на чашу твою соберется вся мерзость, тобою сотворенная, ты бы иначе думал, иначе жил, иначе глядел на мир».

Но поскольку Иван и сам не верил в Страшный суд, он хорошо понимал, к а к  м н о г о  н а д о  ч е л о в е к у  в з а м е н — чтобы освободить душу от небрежения к людям!..

«Нет ничего страшнее невежды, который уверовал, что он сам себе судья. Вот где нынешняя зыбкость, Ромаша, вот где сотворенная пропасть!.. Помнишь, ты рассказывал о старухах, которых  п о з а б а в и л а  несчастная девушка?.. Это и есть бесы времени, они мне снятся… Глумливое бездушие молодых постыдно, конечно, но в стариках оно страшно!.. Я все время ловлю себя на нежелании смотреть в лица людей: они или наглухо занавешены неприязнью, или неведомо для себя непристойно обнажены, откровенно оповещая, что не знают ничего приманчивее непотребного. Все презирают всех! Дошло до того, что мальчишка-киношник разъясняет мне, во что надобно верить! И ведь уверен в праве на мое внимание! Вот отчего стало так легко противопоставлять человека человеку, убеждать его, что жизнь третьего — неверна, уродлива, дурна, презренна. Время рядится в слова, они насилуют души. Никто не знает того, что было открыто, познано, пережито тысячи лет назад, все идут, как слепые, узким коридором своего видения. Устроение умов и чувств примитивно. Они несчастны в своей круговерти, а из беспорядочного движения, из хаоса малых подлостей составляется сама жизнь человеческая!..»

Как-то у него оказалась книга о зверствах времен войны. Кто-то забыл, наверное. Что не купил, это точно, Иван не приносил никаких других книг, кроме своих раритетов, или как их там… В книге записаны рассказы белорусских крестьян — и старых, какие уцелели, и тех, которые тогда были детьми, словом — всех, кто помнил, как немцы сжигали деревни вместе с людьми… В книге — лица рассказчиков… Казалось бы, о войне и фашистах все написано, все показано, чем еще удивлять?.. Но эта книга — как живая рана… Никаких художеств в ней нет, но рассказано и показано такое, чего не может быть… Читаешь и думаешь: как же они, у которых такое на памяти, не посходили с ума?..

Иван прикасался к этой книге, словно к живой обожженной коже, кровоточащей ране, говорил о ней тихо, чуть не шепотом:

«Это, Ромаша, последняя книга! Больше не о чем писать!.. Путь человека на земле завершен. Дух его ничтожен!..»

47