У него на роду было написано жить со смятенным сердцем и помереть в недоумении. Он, как сердобольная баба, не состарился, а душой иссяк… Есть такие страстотерпцы: чем больше ближних сбрасывает с себя способность к добру, тем больше волокут на себе такие, как Иван… Но нельзя же все брошенное людьми вешать на себя, есть и пределы… На вас вот моца́рты скверно действуют, но в обморок вы не падаете — наоборот, вас на драку тянет, а Ивану, чтобы заболеть, достаточно увидеть в кинохронике, как полицейский охаживает дубинкой по голове мальчишку.
«Как он может — ребенка!»
«Трудности закаляют, — говорю, — злее будет, потому как сегодня ребенок, завтра полицейский. Все идет своим чередом».
С месяц прошло, вернулся я в Никольское что-то очень поздно, с последней электричкой, гляжу — свет в его окне. Иван по ночам не работал, и я первым делом подумал — уснул, а свет не выключил. Открываю дверь, а он в кресле перед раскрытым окном — белый, как потолок, и на звезды смотрит:
«Во всех этих мирах, бесчисленных и бесконечных, одни мы разумные существа, одни мы — убивающие своих детей…»
«Жизнь коротка, — я ему, — не все успевают понять, что они — разумные существа, и вырастают в упрощенном варианте — с резко выраженными свойствами животных. А у животных, как известно, ничего словами не называется, им все философии до лампочки… К чему в нем ни взывай, хама не урезонишь — вспомни отца…»
Ладно, тут его еще можно понять, но Иван мог расстроиться из-за какого-нибудь письма, где ему советуют «не трогать мифы — священные поверья вечно неправых людей». Мол, ни к чему нам знать не так, как нам хочется… Ну написали и написали, мало ли умников лезет во все дырки. А Иван и это — на себя.
«Здесь, Ромаша, мольба усталых людей: оставьте нам наш удел, наши поверья, наши молитвы, нашу веру в грех, в милость, в святость храмов…»
— Кстати о письмах. Помните, ему переслали отцовское письмо времен войны?.. — Салтыков одинаково поглядел на Курослепа и Нерецкого, давая понять, что не обращается ни к кому по преимуществу. — Я узнал о нем случайно. Надо было поговорить с Иваном о его рукописи, я и подался в Никольское. Подхожу, а он у почтового ящика: газеты под мышкой, в руках письмо. Увидел меня и протягивает ветхий листок. Я подумал, какой-нибудь документ, относящийся к известной мне истории. Спрашиваю: «Кто сочинитель?»
«Мой отец. Там подпись».
Тут я малость растерялся: чрезмерная непосредственность обескураживает… Стою, изображаю понимание, а сам не могу сообразить, мне-то зачем показал?.. Он молчит, я бормочу что-то в том смысле, что бумага может оказаться опусом какого-нибудь сальери, а он — горько так:
«Нет — почерк отца. Да и не в почерке подлинность, а в том, что в с е о б ъ я с н и л о с ь…»
Я ждал, скажет, что объяснилось, но Иван молчал, а расспрашивать о таких вещах неловко вчуже-то… Одно было несомненно: объяснилось что-то такое, от чего в нем, образно говоря, стропила рухнули. Он стал похож на человека, которому сказали, что у него неизлечимая болезнь. Тогда-то он и запил горькую, во хмелю стал выговариваться покаянно… Больно было смотреть, как он изливает душу перед какой-нибудь выжившей из ума никольской старухой. Все доказывал свою ничтожность перед судом совести. Ну а намекальщикам того и надо — это так пикантно: обнаженная душа известного человека!..
— И все из-за письма?.. — Нерецкой ощутил легкую неприязнь к бородачу, заподозрив, что тот для каких-то своих надобностей решил поближе приглядеться к братьям покойного.
— После этого — не значит из-за этого, но у меня нет другого объяснения.
— Что же это за письмо такое?..
— Письмо?.. Это даже не письмо, а официальная бумага властям в Филиберы с просьбой сообщить нижеподписавшемуся, не замешаны ли его жена и мать в связях с оккупантами… Оформлена по всем канцелярским правилам: от кого, кому, подпись и дата «1944». — Бородач вздохнул. — Что и говорить, цидулька жутковатая, но, мне думается, Ивана Гавриловича потрясло не малодушие родителя, не свидетельство, что он возлюбил злобу паче благостыни, а то, что объяснилось благодаря письму. Может быть, с его помощью, прозрел какую-то свою вину…
— И кто же послал ему это письмо?..
Вместо ответа Салтыков покосился на Курослепа.
— Что, не надо было посылать?.. — сказал тот.
— Со стороны не рассудишь… — Бородач пожал плечами. — Такие вещи и показывать тяжко, и утаить нельзя… Они ведь пальцы жгут, а?..
Курослеп повернулся к Нерецкому:
— А ты что скажешь?..
— Ничего не скажу. Ваши дела, это ваши дела.
— Зря нос воротишь. — Курослеп ощерил все свои щучьи зубы. — Отцова грамотка твоей матери очень даже коснулась. И сильно повлияла…
— Матери письмо было известно, а Ивану нет?..
— Ничего удивительного. Встань на ее место: что лучше взять на себя вину за то, что разлучила с отцом, с домом, или выложить правду и надорвать мальчишке душу на всю жизнь?
— Не сказала мальчишке, могла сказать взрослому.
— Могла!.. Да поверит ли, вот в чем вопрос. — Курослеп поднял стакан с вином и, разглядывая его, усмехнулся: — Если разобраться, письмо послал не я.
— Да?.. — оживился бородач. — Кто же?..
— Вообще-то я не любитель допросов, но — такой день… Мне впервые довелось хоронить близкого человека. Мать без меня померла, отец даже не написал… Впервые на глазах все вершится… Старо, обычно, а жутко, а?.. «Все проходит, а что не проходит, то не живет!» — говорил мой боцман. И все-таки тоска, и в голове погибельное кружит… Жила, тихо звенела красивая Иванова душа, махала пестрыми крылышками, и вот — лужа на дне ямы и бога нет… Наверное, для таких, как я, чем ближе смерть, тем яснее неладное в жизни, а Иван всегда все видел… и потому не мог играть с нами на равных — вот в чем дело. Многие ли понимали, как вы, что он живет мучеником?.. Виноваты другие, а он казнил себя — хотя эти другие зачастую никаких грехов за собой не числили, но как раз это было ему больнее всего. Когда стали шуметь о загубленных реках, отравленной почве да искать спасения, Иван говорил: «Мы в городах травим собственную живую плоть, как в душегубках, где нам спасать моря и реки… Разве это не начало апокалипсиса — не люди управляют делом, а дело людьми?.. Предкам наука представлялась высоконравственным поприщем! Как же: она избавит человека от нужды, даст крышу над головой, и он, свободный от унизительной погони за куском хлеба, станет выказывать только лучшее в себе, потому как изначально добр, категорически предрасположен к добру!.. Мы оседлали науку, черпаем ее блага, но при этом измордовали природу и не нашли в себе нравственного закона. Посмотри людям в души — отчего суетятся, что ищут?.. Одним недостает золота на пальцах, рябчиков к столу, голых баб на эстраде, другие помешаны на званиях, отличиях, должностях, третьи чуть краем уха прослышат, что за морями пляшут не под ту музыку, не так обтягивают задницу брюками, и вот уже из конца в конец несется сумасшедший вопль: «И мы хотим, дайте и нам!..» Где уж тут думать о спасении загубленных рек, о земле-матушке, ставшей злой мачехой меньшим братьям».