И в самом деле: к тому времени, когда она, облачившись в его пижамную куртку, вышла из ванной — разнеженная, благоухающая каким-то мудреным шампунем — Нерецкой уже притих в маленькой комнате. Нерешительно войдя «к себе», она увидела просторную спальню, большую кровать, светящуюся белизной за гостеприимно откинутым одеялом, и оробела… Сюда ли ей?.. Кровать светлого дерева, такие же бельевой шкаф, стулья, туалетный столик, ширма-складень, расписанная японскими картинками, — весь этот гарнитур почти дворцовой красоты попросту отпугивал.
Благопристойно уложив себя в белоснежное лоно, она подтянула одеяло к подбородку и замерла, невольно прислушиваясь к тишине: не очень верилось в ее непогрешимость… И потом эти покои. Они подавляли, царствовали, подразумевали безропотность в гостях, которым по ночам некуда деваться. Но прислушивалась недолго: уж очень нежила постель, и сон наплывал как хмельной дурман, от которого тело сладко умирало.
И было пробуждение — как рождение в сияющей купели — в тепле и слепящем свете бьющего из окна солнца, с чувством не случайной гостьи в незнакомом доме, а вернувшейся в родное жилище! Позади долгие докучливые годы в чужой стороне, она возвратилась туда, где ее баловали, где она росла любимицей!.. Чувство, совсем незнакомое для ее прозябающей души, — не любовница, не возлюбленная даже, а любимица!.. Люди просыпаются знаменитыми, она проснулась счастливой.
Так и лежала — залитая светом, распираемая выдумками, чуть не всерьез поверив, что все так и есть, что судьба устыдилась и вернула ей должное, — пока не вспомнила во всех подробностях, ка́к очутилась в этой комнате, этой кровати. Поскорее натянув «лягушачью кожу», она подошла приоткрыть дверь — чтобы показать, что к ней «уже можно», и увидела записку, пришпиленную на высоте глаз: «Завтрак ищите в холодильнике. Будет желание — забегайте».
Как же так?.. Она что же, одна в квартире?.. Подстрекаемая любопытством девчонки, торопящейся извлечь побольше из своей безнаказанности, потихоньку пересекла коридор и вошла в гостиную, куда заглянула ночью лишь краем глаза. Окна здесь выходили на северную сторону, но сумеречность как-то особенно приличествовала убранству — массивной резной мебели, бесконечным рядам книг с золотыми «затылками», большому живописному женскому портрету, россыпи старых акварелей в простенках между окнами… В дальнем правом углу, за светло-зеленой с золотом портьерой белела узкая дверь, за которой оказалась еще комната, чуть не вся заставленная турецкой тахтой, обширным письменным столом, украшенным бронзой Лансере, и книжным шкафом красного дерева с лежащей на нем виолончелью в черном футляре. Картина над тахтой — женская фигурка в длинном светлом платье, написанная, казалось, не красками, а лунным светом и блеском серебра, — придавала комнате какое-то загадочное содержание, невольно думалось о том, кто видит ее каждый день. Зоя даже взобралась на тахту, чтобы прочитать имя художника, написанное бронзовыми буквами: «Розальба Карргера».
Всколыхнувший тишину бой часов, будто живой голос, заставил вздрогнуть. Шагнув к двери, она так и простояла возле нее, пока словно бы и не по комнатам, а издалека, над городом, дрожа, прокатывался минорный гул колоколов — как суровое напоминание о чем-то или призыв к чему-то.
Солнечная спальня, заставленные книгами стены, таинственная серебряная дама, суровый голос часов — все это откладывалось в душе приметами утерянного и обретенного мира. Время ее жизни отныне отсчитывали часы в гостиной. Само представление о времени, его движении стало неотделимо от этих часов, от их готической коробки-часовенки, от укрытого за стеклом непорочно белого циферблата, каллиграфически окольцованного арабскими цифрами, вплетенными в знаки Зодиака; от паутинно тонких черных стрелок с серпами полумесяцев на задних концах, неукоснительно, с извечной размеренностью описывающих круг за кругом.
«В этих часах, — говорила Плахова, — как во всех старинных приборах, есть что-то от чудесного. Мастер создавал образ посредника между вечностью и смертными, как иконописец — образ божьего посланника. Рядом с его часами все каминные красавцы — игрушки, бабьи леденцы, забава для глаз. Мастер хотел, чтобы сработанный им прибор напоминал не только о скоротечности времени, но и о его власти, которую время вершит с помощью неумолимых Чисел!»
Дождавшись, когда бой затих и ритуальное шествие избранных секунд уступило дорогу их буднему множеству, Зоя вернулась в спальню, старательно прибрала кровать, села к туалетному столику и, причесываясь, придирчиво рассматривала себя то в три четверти слева, то в три четверти справа, прикидывая «в порядке бреда» (выражение режиссеров, неспособных думать в ином порядке), может ли выросший в этих хоромах добрый молодец полюбить такую вот, не лишенную некоторых достоинств бездомную тетку, которой — страшно подумать! — уже стукнуло двадцать один!.. К тому же «великоватую». Плахова тоща — «изображена в двух измерениях», а она великовата. Девы с изъянцем. «Мой крест» или «мое проклятие», вздыхают они, оттесненные богоданной плотью от вожделенной цели. Все сказанное о них по этому поводу заучено назубок.
«Она безусловно одарена. Женственность, правда, интеллектуальная грация… Лучшей Ирины для «Трех сестер» и желать грешно. Но после ухода на пенсию верзилы Чаусова Тузенбаха ей под стать у нас нет», — так рассуждает их главный режиссер Пиотухов-Голландский (ни один мальчишка не пройдет мимо афиши театра, не переделав первую половину фамилии), глухой как пень старик, с небезопасной привычкой совать под нос собеседнику вечно испорченный слуховой аппарат. «Паки и паки напоминайте молодым, что и у великих творческая молодость зачастую проходила неприметно для публики. Подлинный талант просочится!..»