«Просыплется», — уточняла Плахова.
Но тут уж как ни огрызайся — плетью обуха не перешибешь, «смирись, гордый человек». Втрое обиднее, когда великовата не только для театральных героинь… Тут уж недалеко и до комплекса неполноценности из-за чрезмерной полноценности.
Впервые покинув квартиру Нерецкого, она говорила себе, что ее безмятежный сон объясняется скорее всего тем, что гостеприимному хозяину более по вкусу маленькие женщины. Она даже где-то читала о влечении антиподов… Но ведь могут быть и исключения из правил?.. Она, например, никакой тяги к коротышкам не испытывает. И «забегайте» сказано ей!..
Шагая по солнечным пятнам бесконечной липовой аллеи «Дворянского гнезда», она то и дело мысленно возвращалась к дачной вечеринке и очень жалела, что Мятлев не познакомил ее с Нерецким, не посадил рядом. Проще говоря — не свел их. Она бы скорее поняла, что он один, что сидящая рядом и весело беседующая с ним дама — жена Мятлева, и стала бы следить за собой, за тем, что и как говорит, над чем смеется. Не очень приятно, если он вынес впечатление, что ей привычны компании, куда являются с шутовской рожей и безмятежно переносят похабщину… тем более что это не так уж далеко от истины. Единственно что в этом случае может сойти за оправдание — им с теткой, соседям Мятлева, невежливо было отказываться от приглашения, уж не говоря о том, что тетка успела продать им щенка добермана. Мятлев, которого Зоя видела впервые, как и его гостей, пришел звать на новоселье, уже будучи сильно «хорош», о чем за сто шагов оповещала пламенеющая физиономия. И гости не отстали от хозяина. Какие постарше, трясли пыльное тряпье непечатных анекдотов, молодые пары сюсюкались и прилюдно лобызались — «публично ублажали интимные позывы», как сказала бы Плахова. Для кого и зачем было следить за собой — ей, случайной захожей, в чужом и уже пьяном пиру?..
И еще она вспоминала, что Нерецкой выделялся среди гостей не только ростом и «породой» («По экстерьеру, лорд какой-то!» — скажет потом тетка), но и независимостью. К нему тянулись, настырно увещевая:
«Не будь Разиным Аркашкой, выпей рюмашку!..»
Жена Мятлева бесцеремонно отпихивала совратителей:
«Не лезь, Андрей за рулем!..»
Обычно выпивохи нетерпимы к трезвенникам за столом, но его не задевали. И не только потому, что он приехал на машине: видно было, что за ним признавали право на самостоятельность. Он был другим, неровней, хотя бы потому, что отличался умением держаться, врожденным умением — не тем, которое заимствуют, берут напрокат, напяливают по нужде и за которым если не лицемерие, то амбиция, если не манерность, то блуд. Оставаясь трезвым никому не в укор — как обладающий правом на трезвость, он при этом никак не отстранялся от пьяной трепотни, в которую его старательно вовлекали, ничем не выдавал, что дачная гульба ему претит. Оттого никто не давил сакраментальным: «Или пей, или уходи».
На первых порах «забега́ла» вместе с Плаховой, одна конфузилась. Людка всякий раз кривила большие нежные губы («Я-то вам на кой?..»), но шла. Он занимал их рассказами об Алтае, Памире, где работал до перевода в местное управление воздушных грузоперевозок, угощал всякими вкусными вещами — чаще привозимыми из командировок южными фруктами. И обязательно шел провожать. Или отвозил, если машина стояла не в гараже, а у дома. Месяца не прошло, а они так освоились, что не уходили, не прихватив кучи книг по искусству, которые затем «вусмерть» зачитывались в общежитии. «Зачитали» Мильтона, Колриджа, Данте, с рисунками Доре. А «Сашку Жигулева» у нее попросту украли на репетиции. И все будто так и должно быть. Они продолжали таскать книги в какой-то идиотской уверенности, что тут они никому не нужны, мертвый капитал. «Обнаглели до бескрайности», — говорила Плахова. До того, что как-то принялись снисходительно просвещать хозяина библиотеки — завели долгую болтовню о набившей оскомину проблемной материи. Слушая, он старательно прятал улыбку, а когда заговорил, вся их студийская умственность проступила, как румянец от пощечины.
В тот вечер у него сложилось какое-то особенно легкое настроение, как он говорил — по аналогии с «легким поведением». Никогда потом она не слышала от него рассуждений об очевидном, по его словам.
«Разговор, как я погляжу, взошел к высоким материям. Коснемся. Но вначале отметим как данность, что ими удобно врать — себе и людям — все равно как выступать от имени выходного костюма, взятого напрокат. Итак, пьеса сатирическая. Ну а сами вы верите, что ваша сатира исправляет нравы или, на худой конец, «бичует» носителей зла?.. Считаете, достаточно заявить, что истоки благополучия «умеющих жить» — секрет полишинеля?.. И ради этого изображаете прохвостов, которые изучили все подноготное в общественном устроении и своекорыстно пользуются этим?.. Хорошо, а если они — в жизни, разумеется, — видят истинное в подноготном?.. Если находят идиотизмом брести указанной стезей добродетели, как это делают театральные праведники?.. Да, прохвосты сраму не ведают, но и в ближних не видят — чего не могли сказать еще подлецы Достоевского… Хорошо, будем считать, они знают, что делают плохо. И как же ваши праведники их побивают?.. Силой. Но силой можно извести преступника, а как силой извести зло?.. До сих пор в этом никто не преуспел. И революции тоже… Тут зачастую зло удесятерялось, нетерпимость победителей сотворяла антимиры, делила людей на чистых и нечистых, чистые возводили свои кровавые деяния в миссии… С этого и начинался рецидив зла. Исключения? Да есть, и самое великолепное — восстание Ганди. Его сторонники принудили зло обнажиться, потерять освященный временем статус и отступить. Победители не проливали крови противников, не призывали к ненависти, насилию. У них не было пилатов, мирящихся с необходимостью казней, не было и рядовых убийц, защищенных «передовыми» идеями… Победа Ганди была истинно человеческой, она избавила народ от несомненного зла, а все привилегии победы присвоил себе единственно достойный воитель — дух добра… Я не очень высоко забрался?.. Дальше?.. Нет, хватит, дальше — Бог…»