Время лгать и праздновать - Страница 66


К оглавлению

66

После этой лекции Плахова наконец поверила, что у них с Нерецким «ничего нет»:

«Тягостно с такими. Они и собственное вожделение наделяют смыслом. С ними надо петь как-то в унисон, живописно прикидываться… Я это к тому, что тебя может и не хватить».

Нет пророка в своем отечестве. Да и где там было заглядывать вперед: чем меньше она была уверена, что нравится, тем глуше доносились к ней звуки мира.

«Господи, научи быть желанной! — грешно взывала она. — Нельзя мне без него, останусь никем, унижусь, пропаду!..»

Он был нужен ей, как собака-поводырь — слепой. Она никогда не была уверена, что понимает, делает, живет верно, правильно, везде путалась, сбивалась с толку!.. Чего стоит ее старушечья немочь — не сострадать, а прямо-таки примерять на себе вериги ближних. Не по актерской науке, а совершенно непроизвольно настраиваться применительно к несчастьям, неудачам, ступору других… Может, сказалось избиение лошади?.. Как бы то ни было, глядя на попавшего в беду, оскорбленного, ущемленного, обиженного, она очертя голову бросалась на помощь. В каждой зареванной физиономии ей мерещилось попрание справедливости!.. А потом, как дважды два, выяснялось, что ее угораздило встать на сторону подлости, кляузы, интриги. Открывшаяся правда унизительно обескураживала, как дурацкий розыгрыш, и она плакалась Людке на неспособность видеть людей, на легкость, с какой поддается обману.

У Плаховой досадливо кривились губы:

«Больше никаких забот? В остальном все хорошо?.. Ты что, блаженная — тратить собственную нервную энергию на чью-то бесконечную дребедень?.. До шестнадцати внимание к таким вещам — примета наивности, после шестнадцати — свидетельство глупости!»

И вот рядом с сумбурными, неустоявшимися представлениями о том, какой должно быть и жить, рядом с ее подлинными и мнимыми недостатками, со всеми прошлыми и будущими бедами — Он! Законченный образец цельного человека, и она — наскоро, как бы в дополнение к красноречивой плоти наделенная некоторыми способностями «самооглушительного говорения чужих текстов».

Утолив вожделенное, сделавшись его женой, она день за днем жила тем несравненным чувством, с каким впервые проснулась в его квартире. В любую, самую скверную минуту ей первым делом на ум приходило спасительное, что он у нее есть, что она — жена ему, его избранница, и на душу снисходил покой, тихая радость. Незаметно для себя она перенимала его привычки, до дыр изнашивала платья, которые ему нравились. И любила! Любила в нем все — его мальчишеский румянец и мужскую вальяжность, уверенность, с какой он двигался, надевал рубашку, брал в руки запонки, как жил при ней, ласкал ее, отзывался на ее присутствие… И никак не могла до конца утешиться счастьем. «Тут была моя мама, теперь ты», — мог сказать он, а у нее от волнения пересыхало во рту, казалось, он видит в ней то, чего нет! «Господи, все проще у людей, давно уже!» Но как было сказать такое и не уронить себя в его глазах… И наваливались недобрые предчувствия… Казалось, ей никогда не удастся приспособиться к нему, проникнуться духом этого дома, где все так однозначно всерьез говорит об уделе человеческом, в то время как удел этот давно и доверху заполнен отклонениями от всякого рода новых и старых правил. Размышляя так и пугаясь собственных мыслей, того, что у нее нет никаких уложений в душе, ничего обязательного, добропорядочного, она металась в панике, не зная, как сделаться больше нужной ему, больше другом, больше женой!.. В одну из таких пораженческих минут ни к селу ни к городу затеяла разговор о сыне, которого и в помине не было… И вдруг поняла, что это спасение — сын, и всячески кляла себя за то, что до сих пор не отважилась на ребенка.

Не отважилась не потому, что докатилась до того душевного маразма, когда материнство «органически» неприемлемо, как пятно на платье, в котором собралась на званый вечер. Тут еще одно впечатление — Лидия Львовна, читавшая у них в студии историю театра. Зоя встретила ее с пятилетним сыном рано утром, по пути на занятия, и пошла проводить до детского садика.

«Каждый день как на заклание», — виновато обронила Лидия Львовна, обласкивая мальчика у дверей садика.

Зоя не сразу поняла, что означают се слова — пока не заметила, как преобразилась она, когда на их звонок вышла дева-воспитательница, лениво жующая что-то: совсем не старая женщина, чьей осанке, манере говорить, умению одеваться безуспешно стирались подражать, Лидия Львовна вдруг превратилась в безропотную старуху побирушку у чужого порога. На ее «доброе утро», произнесенное каким-то приглушенным заискивающим голосом, дева не отозвалась ни словом, ни мыком. Пропустив мимо себя мальчика, как по принуждению помахавшего матери ручкой, она пяткой закрыла дверь.

По пути в студию, судорожно комкая носовой платок, источавший неизменный аромат фиалок, Лидия Львовна говорила дрожащим голосом:

«Не сможете сама пестовать ребенка, вдыхать ему душу — откажитесь от детей: вы избавитесь от муки знать, что такая вот дева заполняет вашего мальчика своими словами, запахами своего тела, своих одежек!.. — Она помолчала, потому что едва не разрыдалась. — Придешь вечером, а он… стоит у дверей — шейка раскрыта, рейтузики поверх брючек… это он сам одевался… И смотрит, как маленький старичок… Я так стараюсь не думать о нем на работе, не вспоминать этого его лица и не могу!.. Моя подруга вышла замуж раньше меня, но детьми так и не обзавелась… Я думала о ней неуважительно, я не понимала, что у нее на памяти совсем не такое детство, каким оно было у меня».

66